КПТСР как форма жизни: феноменология и экзистенциальная терапия
В последние годы вокруг себя я вижу большой рост использования понятия травмы. Но есть ли в самом понятии травма отсылка к чему-то такому в опыте человека, что сложно описать без этого понятия? И что это такое – психологическая травма в феноменологическом ключе?
Много лет в своей личной терапии я искала опору в виде концептуализации моих личных трудностей. Иногда казалось, что или их слишком много, и они разрозненны, или я не понимаю себя настолько, чтобы узнать в описаниях. Так что, мой интерес к травме вырос на стыке вопроса к себе и к теории – как назвать, то, что происходит, когда мало что подходит и мало что помогает. По мере погружения мне стал особенно интересен КПТСР. В его случае мы говорим не просто о последствиях какой-то одной ситуации, но о целостной форме жизни человека, его бытии в мире.
Конечно, одни и те же события для разных людей играют разную роль, оказывают различное влияние. Что одному будет травмой, другому неприятность. Очень быстро оказывается, что продуктивнее идти в понимании травмы не от события как такового (война, насилие, потеря…), а от реакции на него. Изучить те особенности самоощущения и поведения человека, которые можно связать с тем, что с ним произошло то самое, что мы будем интерпретировать как травму. Мне кажется, что это достаточно важный онтологический переворот оптики, с которого только понятие травмы и начинает быть полезной в экзистенциальной работе. Постараюсь описать эти особенности самоощущения и поведения, но начну с краткого исторического очерка.

Понятием травмы занимались психологи, биологи, физиологи и даже экономисты. Целостный охват всей истории развития, конечно, здесь невозможен, поэтому я остановлюсь на тех эпизодах, которые обозначали серьезные сдвиги в развитии самого понятия. По мере приближения к настоящему времени мы увидим не только усложнение концептуализации, но и качественный сдвиг от рациональной модели к более комплексным и интерсубъективным взглядам.
Один из первых исследователей психической травмы, французский психолог Пьер Жане (1859–1947), в работе «Психический автоматизм» описывал процесс, в котором переживания, не получившие адекватной обработки сознанием, отделяются и становятся самостоятельными элементами психики. В случае сильного потрясения «некоторые переживания оказываются не ассимилированы» — они выпадают из общего синтетического поля личности и продолжают действовать бессознательно [1].
Он связывал это состояние с процессом диссоциации, развивая его как проявление дезагрегации сознания — нарушения способности психики к объединению и синтезу психического материала. Сам Жане писал: «Сознание перестаёт быть синтетическим и распадается» [1]. В результате этого распада формируются так называемые «фиксированные идеи» — автономные фрагменты переживаний, не поддающиеся произвольному контролю.
Большое внимание Жане уделял телесным реакциям, которые возникают автоматически, вне воли и понимания, и сохраняют эмоциональный заряд травматического переживания. Такой автоматический эмоциональный отклик он характеризовал как приступ ужаса: внезапное, иррациональное возвращение к сильному чувству страха или отчаяния, не сопровождаемое осознанным воспоминанием о травме.
Чуть позже Зигмунд Фрейд предложил уже другую концепцию травмы. В его работах травматический опыт рассматривался как событие, перегружающее психику и приводящее к вытеснению болезненного содержания в бессознательное.
Так, он полагал, что травма порождает внутренний конфликт между сознательной и бессознательной частями психики, что влечет за собой развитие невротических симптомов. В поздних работах Фрейд связывал травму с понятием «повторного навязчивого переживания» (repetition compulsion), объясняя, что травматический опыт стремится к бессознательному повторению в жизни человека.
Ранние подходы — такие как у Фрейда и Жане — были сосредоточены на поиске «первоисточника» симптома: события, которое вызывает расщепление сознания, диссоциацию или соматические проявления. И такое стремление к каузальному объяснению отражает не только научную логику, но и человеческое желание обрести ясность и контроль: если мы найдём травму, то, возможно, сможем её «разрешить». Однако на практике всё оказывалось сложнее. Память — не фиксированная запись, а динамический процесс, в котором каждый новый опыт переопределяет прошлое. То, что когда-то стало источником травмы, может менять своё значение со временем.
Уже ко второй половине XX века линейная логика влияния травмы начала подвергаться серьёзному пересмотру. Представители объектных отношений — в частности, Фэйрберн — объясняли посттравматические симптомы возвращением ранних «плохих объектов» (например, образов отвергающих родителей) [3]. Социально-критическая перспектива подчёркивала системные формы насилия, молчания и стигматизации, встроенные в культуру. Наконец, в экзистенциальной перспективе Рональд Лэйнг [7] и Ролло Мэй [8] внесли идею о том, что практически любая адаптация человека к социуму может быть рассмотрена как адаптация к патологическому.
Начиная приблизительно с этого периода «травма» перестаёт быть чем-то, что происходит только «внутри» человека. Она оказывается вплетённой в более широкий контекст — семейные, социальные и исторические структуры. Насилие и пренебрежение могут быть не просто индивидуальной драмой, а выражением допущений самой культуры, где молчание о боли — норма, а нарушитель табу оказывается изолирован.
Такой взгляд на вещи как будто отчасти размывает само понятие травмы — раз «вся жизнь есть травма». Но вместе с тем он переключает внимание с «нездорового» человека на более широкую сеть его объектных отношений. Отголоски этого взгляда мы встречаем у большинства современных исследователей.
Уже в 21-м веке М. Боаз предлагает развитие и некоторое обобщение экзистенциального подхода, в рамках которого травма понимается не как точка в прошлом, а как непрерывно разворачивающийся опыт, вписанный в сеть смыслов, отношений и форм существования. Он пишет: «Таким образом, ранняя вера в единственную травму-источник вступает в противоречие с клинической реальностью, где значения, чувства и реакции постоянно переписываются и оживают в новых контекстах» [2]. И если в случае какого-то единичного травматического события, которое не было осмыслено и интегрировано, ещё можно попытаться найти его первопричину, то в случае постоянных повторяющихся травмирующих событий осмыслить и интегрировать их все просто не представляется возможным.
Концепция посттравматического стрессового расстройства появилась около 1980 года в ответ, в первую очередь, на изучение последствий Вьетнамской войны, но также и симптомов, наблюдавшихся у жертв Холокоста и людей, переживших сексуальное насилие. Клинически наблюдения, на которые ссылалась DSM-III, отмечали, что пострадавшие независимо от различий в травмирующих событиях показывали схожие паттерны реакций: флешбэки, избегание, гипервозбудимость и эмоциональную анестезию.
Постепенно клиническое использование понятия ПТСР столкнулось с той же трудностью, что и социально-критические теории: встречаются такие устойчивые состояния, которые невозможно объяснить или свести к единичным травматическим событиям. Требуется новая нозологическая единица, чтобы отделить такие устойчивые состояния от привычных диагностических рамок ПТСР.
В 1992 году Джудит Герман в книге «Травма и исцеление: последствия насилия — от домашнего до политического террора» предлагает понятие комплексного посттравматического стрессового расстройства (КПТСР). Она выявляет особый тип травмы, возникающий вследствие длительных, повторяющихся травматических переживаний, таких как эмоциональное или физическое насилие, пребывание в боевых зонах или систематическое угнетение. КПТСР отличается более глубокими изменениями личности, включая расщепление идентичности, нарушения привязанности и хроническое чувство небезопасности [6].
С одной стороны, это понятие оказывается очень полезным для называния тех особых состояний, для которых раньше требовалось вводить сложную систему описания через широкий набор симптомов. С другой стороны, с каузальностью у КПТСР всё еще сложнее, чем у ПТСР. Что считать плохим обращением? Можно ли сказать, что вклад этого плохого обращения в формирование симптоматики, свойственной КПТСР, выше, чем вклад врождённых особенностей психики, её уязвимости или каких-то ещё дефицитов? А если так сказать нельзя, то почему мы должны предпочесть нозологию, восходящую к травме, а не базовое состояние, конституцию самого человека? Все эти вопросы по-прежнему дискутабельны.
В экзистенциальной работе мы не ищем прямых причинно-следственных связей, во-всяком случае, стараемся не навязывать их реальности. Существует соположенность процессов, их текучесть и взаимовлияние. И, тем не менее, вглядываясь в природу, мы можем выделять в ней отдельные феномены, выхватывать их и рассмотреть. История КПТСР дает пример того, как из прежде разрозненных признаков и элементов, относящихся к разным парадигмам, постепенно благодаря новой концептуальной рамке возникает что-то, начинающее жить своей собственной жизнью. И это оказывается полезным в практике. Думаю, это хороший пример того, как в целом работает наука о человеке.
В самый первый раз я обратилась за личной терапией по поводу постоянной и сильной тревоги. Были и трудности в отношениях, вопросы самореализации, но проблема тревоги стояла острее всего. Та терапия была длительной и стала важным и ценным опытом: она дала мне больше рефлексии, понимания себя. Я искала смысл своей тревоги, менялась, обнаруживала свои защиты, работала с характером, училась замечать внутренние автоматизмы. Но очень постепенно во мне нарастало ощущение, что что-то фундаментальное остаётся не затронутым.
Важно уточнить: речь не о том, что «не было пользы». Польза была, но она не попадала в саму почву — в то фоновое состояние, которое не отпускало годами. Мои панические атаки то отступали, то возвращались. Иногда они словно трансформировались, мимикрировали под другие психосоматические проявления. А главное — не уходило ожидание угрозы. Я жила как будто настороже, готовая к плохому, даже когда внешне всё было спокойно. Сейчас я знаю слово «гипербдительность», и само наличие этого слова уже делает многое понятнее. Но тогда у меня такого языка не было.
В терапии звучали приглашения к чувствам — и я могла быть откровенной, рассказывать много, но оставалась не слишком открытой. Мы часто оказывались на уровне обсуждения, смыслов и объяснений, а то, что во мне было самым болезненным и живым, невозможно было предъявить в готовом виде, и это снова превращалось в стыд и вину: «значит, со мной что-то не так».
Я закончила две большие программы по психотравматологии — и они остались во мне впечатляющей теорией, которую я тогда еще не могла соотнести со своим внутренним опытом. Здесь проявлялась, пожалуй, одна из самых узнаваемых примет КПТСР — радикальное сомнение в себе. «Да нет у меня травмы — меня же не били. Вот у других действительно страшный опыт, а я, может быть, всё придумала». Это сомнение не просто мысль — оно как будто встроено в саму структуру переживания.
Прорыв для меня случился, когда мне встретились книги Анастасии Жичкиной «КПТСР. Восстанавливая связи» и Пита Уокера «Комплексное ПТСР: руководство по восстановлению от детской травмы». Для моих ощущений как будто наконец нашелся язык. Когда появляется язык, который совпадает с внутренней реальностью, становится легче: меньше стыда, меньше самообвинения. Появляется право на существование того, что ты чувствуешь — пусть не окончательное и не идеальное, но настоящее. Так что, сейчас я обращусь к некоторым важным словам этого языка.
Жичкина пишет, что КПТСР можно описать так: внешне всё благополучно, угрозы отсутствуют, но внутри не отпускает тревога и радость жизни словно стерта. Возникает впечатление, что с тобой что-то не так, хотя объяснить, что именно, невозможно.
Травма — это не просто событие в прошлом, а особое изменение восприятия настоящего. Реальность окрашивается в иные тона: тело реагирует иначе, атмосфера кажется пугающей, будто сюжет хоррора разыгрывается прямо сейчас. Иногда непонятно, что именно стало пусковым фактором. Совсем обычные вещи — пасмурный день, прикосновение, массаж или косметическая процедура — способны запустить этот сдвиг. Тогда человек попадает в искажённую «альтернативную» действительность, где всё воспринимается как угрожающее и чужое. А если переключение ещё не произошло, то он внутренне всё равно ожидает его [16].
Тема ужаса достаточно часто возникает в экзистенциальной философии (Angst), но тот специфический ужас, свойственный КПТСР, хочется отличать от экзистенциального ужаса. Такую попытку различения предпринял Боаз, и мне она кажется очень помогающей.
Боаз пишет, что есть «…два измерения травматического опыта: экзистенциальный ужас и экзистенциальный террор». [2]
- Ужас — это то, что возникает в момент столкновения с непостижимой реальностью: мы встречаем нечто настолько шокирующее и необъяснимое, что рушится привычный способ видеть себя и мир. Левинас говорит об «ужасе il y a», описываемом как «ночь без выхода»,[17] Лэнгле — как переживании «ужаса», в котором человек познаёт бездонность бытия.[18]
- Террор — это ожидание повторения ужаса. Он проявляется как постоянное предчувствие нового травматического столкновения, даже если оно ещё не случилось. Это не только память, но и телесная готовность, как будто организм всё время ждёт удара [2].
Хочется сказать, что травматический ужас более физиологичен, но здесь сложно обобщать. Могу судить по работе с клиентами, что само это различение может быть полезным во многих отношениях. Если в те редчайшие моменты, когда человек готов описывать свой ужас, осторожно предложить ему эту развилку, то это действительно может помочь лучше понять его чувства и дать зацепку, какое мое присутствие с этим ужасом будет более адекватно. Террор по Боазу по своей природе не может быть разделён — он не столько чувство, сколько телесная установка. Тогда как Angst, в общем-то, способен быть разделен если не в моменте, то, во всяком случае, через воспоминание о соответствующих переживаниях. С другой стороны, такое различение позволяет самому клиенту в какой-то мере занять дистанцию по отношению к своему переживанию. Увидеть и оценить его отдельно от себя, то есть, не захватываться им целиком. Для работы с КПТСР такие моменты бывают очень важными.
Гипербдительность становится естественной формой адаптации к близости ужаса. Если что-то может случиться в любой момент, то естественно быть все время мобилизованным. Это близко к тревоге неопределенности – если мы не знаем, чего мы боимся, то не знаем, как подготовиться. Мозг понимает, что постоянная боевая готовность изнашивает и, в конечном счете, притупляет наши способности к сопротивлению и адекватному считыванию угрозы. Но, вероятно, в основе этой стратегии мог иметь место примерно следующий опыт: человеку (ребенку) что-то угрожало, он пробовал разные доступные ему в тот момент стратегии, и то, что происходило дальше, не поддавалось его логике. Любая стратегия могла как сработать, так и не сработать. Любое действие, которым он защищался, могло привести к успеху или к провалу. Хаос и отсутствие логики, неопределенность снова и снова. Выросший взрослый не выработал себе хороших стратегий и не забраковал плохие – у него просто не было материала, чтобы сделать какие-то твердые выводы о том, как устроен мир, и как в нем выжить. Бей, беги или замри – все одинаково могло кончиться ничем. Остаются гипербдительность и ужас.
А если не гипербдительность, то на первый план выходит отсутствие опознавания своих чувств. В какой-то момент терапевт определила у меня алекситемию, и я чувствовала вину, старалась развивать эмпатию к людям. Сейчас мне кажется, проблема в том, что моих собственных чувств было слишком много. Они возникали одновременно, переполняли, да еще телесно воплощались при этом. Ожидание угрозы приводит к очень большой чувствительности к реакциям, идущим от других людей, но это не эмпатия как таковая. Эмпатия дает возможность быть в контакте с чувствами людей, оставаясь при этом собой и в своем собственном внутреннем состоянии. Конечно, всегда существует взаимовлияние, но все же здоровая, если так можно выразиться, эмпатия, не предполагает размытия между своими чувствами и чувствами других. Здесь же мы имеем дело именно с размытием, с путаницей.
Можно наблюдать два крайних состояния (скорее всего, они восходят к стратегиям совладания с угрозами когда-то в детстве, но сейчас они не выбираются осознанно). В первом случае эмоции оказываются слишком сильными. Тело штормит, но названия нет: то ли страх, то ли стыд, то ли злость; реагирование включается раньше осознания. В других случаях, напротив, обороты набирает гиперрефлексия: ум может включать режим детектива — читать мысли, собирать улики, объяснять чужое поведение до запятой. Человеку кажется, что он «понял всё», но это знание без проверки. Чаще всего же преобладает просто неуверенная рефлексия.
Описывая такие особенности, я, конечно, опираюсь не только на свой личный опыт, но и на опыт клиентов и примеры моих коллег.
Часто человеку бывает сложно поверить, что комплексная травма вообще была. Во многих случаях он не может описать какой-то ужасный травмирующий опыт. Намного чаще звучат рассказы об ощущении общего неуюта, небезопасности, безвыходности в детстве. Какие-то повторяющиеся неприятности или в целом ощущение «темного чулана». Бывает, что целые годы оказываются выпавшими из памяти.
Тем не менее, КПТСР — термин, который описывает последствия именно длительной травматизации, и если самоощущение человека укладывается в то, как его описывают, и если, к тому же, помогают рекомендации по обращению с таким состоянием, то приходится признавать, что да, вероятно, что-то там такое все же было. Может, человек изначально был слишком уязвимым и чувствительным, кто знает. Например, Алиса Хольцхей пишет о том, что чувствительность к онтологическим вопросам может быть врождённой — как особая данность человека — или же формироваться под воздействием экстремальных событий, включая травматические [19]. Но в реальности, повторюсь, что провести четкую грань часто невозможно: то, что мы склонны считать «данностью», может оказаться опытом, рождённым из страдания, и наоборот.
Важный и во-многом образующий компонент состояния КПТСР – это сложность с ощущением целостности своего Я, с тем очевидным совпадением меня со мной. Ощущение, что Я – это не Я. Это чувство крайне мучительное. Вместе с ним появляется страх угрозы: ничего конкретного не угрожает, но кажется, что сейчас произойдет катастрофа, реальность меняется.
Этому не находится объяснения в моменте, то есть, это состояние может и не являться прямой реакцией на что-то, что только что произошло в кабинете или там, где человек находился. Искать конкретный триггер часто оказывается бесполезным. Но, можно предположить, что эти ощущения (деперсонализация и страх) много раз повторялись примерно одновременно. По логике, угроза ребенку предшествовала утрате целостного образа Я, если не сказать диссоциации. Со временем эти ощущения могли слиться в один комок и составить определенное повторяющееся состояние. Его опознают и испытывают практически все мои клиенты, про которых я думаю в контексте концепции комплексной травмы. Оно возникает быстро, по нарастающей и напоминает флешбек. Человек может описать его начало даже таким образом: «Я только проснулась, еще ничего не успела сделать, даже телефон проверить, ни о чем не успела подумать, и почувствовала, что опять накрыло».
Где-то рядом с этим феноменом можно обнаружить следующий, который описан в литературе, рассказан моими клиентами, и который я знаю по себе – это ощущение, что в тебе как будто живет несколько Я, и ты никак не можешь собраться в одного человека.
Фишер вслед за Онно Ван Дер Хартом называет это структурной диссоциацией [14,15], у Пьера Жане близкий круг явлений обозначался как désagrégation psychologique — распад/дезинтеграция психических функций и недостаточность интеграции опыта. [1]. Это феномен фрагментированного Я, его разных частей, между которыми связь может быть слабой или прерывистой, а опыт — недостаточно интегрированным.
В те моменты, когда включается травматический отклик, ты не просто пугаешься — ты становишься другой частью себя. Не взрослым, не здесь и сейчас, а кем-то, кто как будто заперт в прошлом. В тебе живет одновременно и подросток, и младенец, и трехлетка. Ты пытаешься себя собрать, но ощущаешь себя вечной жертвой обстоятельств. С огромным количеством вины и стыда за то, что не можешь справиться.
Или ты вдруг перестаешь переносить людей, громкие звуки, свет. Забываешь поесть и позаботиться о себе, можешь выдерживать нечеловеческие нагрузки, а потом не можешь пройти последние 200 метров и готов в истерике лечь на асфальте. Не все это обязательно случается с одним человеком, у кого-то ситуация получше, у кого-то похуже. Ключевое здесь – дезорганизация.
Еще одна особенность такого проживания жизни – это тревожные сны, которые никак не связаны с реальностью человека. Например, во сне он постоянно спасается от преследования военных или летит в пропасть и точно знает, что сейчас умрет. Сны, связанные с тюрьмой или со стихийными бедствиями. Мне близка концепция сна как отражения состояния психики в более доступной и во-многом случайной форме образов. Сон про тюрьму – это сон про страх, угрозу, ощущение надвигающегося ограничения свободы, ощущение подчинения чужой власти и глубокой беспомощности. Сон про преследование тоже передает свое состояние. Важно, что все эти сны возникают не в ответ на какую-то реально тревожащую ситуацию, а являются нормой жизни, ее привычным фоном.
Возникает вопрос, каких улучшений вообще можно добиться, при настолько широких и устоявшихся проявлениях страданий. Если мы говорим о том, что опыт КПТСР сформировал человека еще в детстве, то на какой глубине должны произойти изменения, чтобы эту структуру можно было был изменить хоть сколько-то устойчиво?
С одной стороны, вроде бы, все согласны, что отношения лечат. Тем более, если травма произошла в отношениях, то где же ей и лечиться? И, конечно, сопереживание клиенту на такой глубине возможно, поскольку каждому человеку близки такие вещи, как страх конечности и тревога неопределенности. Но, с другой стороны, травма делает человека настолько изолированным, что возникает ощущение принципиальной неразделяемости этого ужаса. Да и не каждый человек захочет допускать такой ужас до себя.
В обычной жизни интервенции окружающих бывают направлены на то, чтобы человека нормализовать, успокоить, добиться того, чтобы он вел себя адекватно ожиданиям и обстоятельствам. Это понятно в бытовых ситуациях, но тогда само переживание, естественно, остается не разделенным. Укрепляется ощущение стены между человеком и миром, или, как описывал один клиент, антигравитации. Есть риск, что когда другой человек, пусть даже терапевт, старается убедить, что прямо сейчас все хорошо, что ноги чувствуют пол, а глаза видят стенку, то он вообще-то отрицает твою реальность. Ужас безграничен, а ему все-таки нужны границы. В разделе о терапии я подробнее опишу, что, с моей точки зрения и с точки зрения авторов уместно делать в такой ситуации, но сейчас просто коротко замечу, что целесообразнее просто признать состояние. Признать и дать ему имя, не пытаясь нормализовать как можно скорее.
Моя клиентка как-то сказала, что смысл жизни теряется, если ты умираешь. Парадоксально, но столкновение с реальностью смерти не делает для части людей жизнь более ценной. Они застревают в том, чтобы отменить смерть. Может, потому что там что-то уже умерло? Может, потому что они хотят перепрожить травму и выиграть у нее?
В переживании КПТСР вообще очень много про смерть. Ее предчувствие, избегание, отрицание. В панике иногда кажется, пусть оно лучше уж случится, я не могу больше бояться. КПТСР – это один из частых предикторов суицидального поведения, да и любой самодеструкции. Мои клиенты, к которым особенно хорошо применимы описания КПТСР, чаще других страдают зависимостями, и химическими, и от отношений. Им просто проще сформировать зависимость – если что-то помогает, то как можно от этого оказаться?
В то же время, механизм потребности в перепроживании травматического опыта приводит человека в отношения и в обстоятельства, которые он вовсе не выбрал бы, находясь, скажем так, в здравом уме. Это могут быть отношения с партнером, которые снова и снова позволяют раниться, бороться и надеяться победить. Могут быть рискованные поступки сексуального, криминального характера или связанные с риском для здоровья и жизни. Склонность ощущать свою неадекватность и связанные с этим чувства вины и стыда приводят к тому, что человек не может твердо знать, подходят ему или нет определенные отношения, помогает ли ему терапия, становится ли ему лучше или хуже. Все это может выглядеть крайне нестабильно и обесценивающе. При этом уже страх быть плохим или обесценивающим приводит к тому, что человек не может выйти из тягостных отношений.
Сложность различения реальности приводит иногда к достаточно экстравагантным интерпретациям поступков других людей. Важно отметить то свойство, которое подчеркивают Жичкина, Фишер и другие: человек не уверен в том, что он действительно знает то, что знает. Вроде бы, он пришел к чему-то логикой, опытом, и это знание подтвердили ему другие люди. И какое-то время он может опираться на это знание. Но, стоит появиться другим вводным, или самому состоянию человека измениться слишком сильно, качнув его в неуверенность и растерянность, как самое твердое знание уже подвергается сомнению. Поэтому человеку бывает очень трудно себя защищать. Он, правда, может забыть и не знать, почему он думает именно так, как думает. Он вспомнит, когда вернется в нормальное состояние, но для этого нужно время, и чтобы его оставили в покое, а в моменте он уже изначально готов проиграть и сдаться, ему просто очень некомфортно.
Как пишет Кэти Карут, травма живёт не только в теле и психике, но и во времени. Травматическое событие не усваивается полностью в моменте: оно как бы «опаздывает», не становится прошлым и возвращается позже — во флэшбеках, снах, навязчивых повторениях [24]. Это «несостоявшееся прошлое» разрывает ткань темпоральности: настоящее заражено призраком вчерашнего, а будущее остаётся закрытым, лишённым горизонта.
В опыте это ощущается буквально. Клиенты снова и снова воспроизводят травматическую ситуацию — как будто стремятся перепрожить её, пройти трассу заново и на этот раз «выиграть бой». Но бой всякий раз обрывается в том же месте, где он был проигран. Настоящее перестаёт быть местом жизни и становится ареной повторения.
Стыд является одним из наиболее болезненных и устойчивых феноменов при комплексном посттравматическом расстройстве. Вечное ощущение «со мной что-то не так», и я достоин всего плохого, что со мной происходит.
Одна моя клиентка описывает это таким образом: «У меня нет сомнений, что я фундаментально неправильная. Я не хочу себя принимать, потому что такую как я принять невозможно, можно только избавиться от себя, другого не дано». В отличие от вины, которая предполагает возможность исправления поступка, стыд фиксирует личность в позиции жертвы и обвинителя одновременно. Человек оказывается в состоянии внутренней тирании, где сам становится и палачом, и жертвой. Мне очень откликается определение Питера Шабада – «внутренний фашизм», которое указывает на жесткость самонаказания, не оставляя места сочувствию к себе.
Мне кажется, что для любого человека знакомо переживание, когда он внезапно вспомнил ситуацию, где был нехорош и по-своему опозорен, произошло что-то, о чем он жалеет, и тогда от этого воспоминания хочется отвернуться, «развидеть». Стыд — социальная эмоция, встроенная в отношения и регулирующая границы. Как правило, у людей получается переключиться, отвлекаться от воспоминаний или даже переосмыслять опыт с сочувствием к себе. И это нормальная часть жизни, никто не может избежать переживаний застыженности. Но для комплексной травмы характерны глубокие провалы в воспоминания или, чаще даже в состояния, которые сопутствовали тому опыту, и из которых самому выбраться трудно, и происходит это крайне медленно. Рациональная работа со стыдом в таких случаях бывает малопродуктивна, потому что между человеком и его стыдом в такой момент просто нет дистанции. Стыд при КПТСР — это травматический аффект, лишающий субъектности и удерживающий в прошлом. Он не столько регулирует, сколько разрушает, превращаясь в форму внутреннего насилия.
Точнее всего говорить о стыде как о флэшбэке, резком падении в состояние, где стыд тотален и накрывает все возможные проявления, на которые только падает взгляд. Я много раз видела этот рисунок – человек оказывается в стыде относительно какой-то одной части его идентичности, и постепенно этот стыд затопляет все остальные части, и всего человека целиком. Работать с этим, оспаривая конкретные причины стыда, можно, но малопродуктивно. Гораздо лучше, если с клиентом удается еще на берегу достичь общего понимания, что такие эпизоды представляют собой флешбэки в состояние тотальной застыженности и не отражают какой-то реальности про здесь-и-сейчас. Состояние пройдет само, отчасти благодаря занимаемой по отношению к нему внутренней дистанции, отчасти просто в силу того, что внутренние состояния постоянно меняются, произойдет переключение на что-то еще, что вытолкнет человека из его переживания. Важно, чтобы под влиянием этого состояния он не наделал поступков, которые могут ему навредить в долгосрочной перспективе.
Парадокс в том, что этот стыд, являясь источником страдания, одновременно хранит в себе и свидетельство не оплаканной утраты — разрыва отношений с другими и с самим собой. Симптомы, которые сопровождают стыд, можно рассматривать как форму верности собственному опыту: тело и психика настаивают на том, что событие действительно произошло, и отказываться от этих симптомов означает риск предательства себя. Задача терапии в этом контексте — не устранение стыда как «неправильного» чувства, а создание пространства, где клиент может встретиться со своей уязвимостью без осуждения. Как говорит Шабад, вместо внутренней тирании важно «восстановить демократию» в психике: пробудить любопытство к собственным феноменам, вернуть способность сомневаться и исследовать себя.
Обобщая, можно выделить несколько феноменов, свойственных в достаточно большой мере людям, опознающим себя в КПТСР: гипербдительность, структурная диссоциация, онтологическая неуверенность, потребность во внешней опоре и поддержке и сложность опираться на свои чувства в силу их субъективно недостаточной достоверности, нарушение ощущения времени, глубокий стыд.
Начну с фундаментального вопроса – использовать ли в разговоре с клиентом понятие травмы, ПТСР, КПСТР или оставлять все это при себе. Мой эмоциональный ответ как клиента – точно использовать. Но мой ответ как терапевта – это зависит от ситуации.
Одним клиентам очень нужно понимание себя в рамках «диагноза», потому что это успокаивает, нормализует. Я уже описывала, какую роль играет само наличие подходящего языка для описания состояний, и было бы спорно использовать сам язык, не делая последнего шага. Если перед нами клиент, ищущий слова для описания своих ощущений и их структурного понимания, то существует ясный смысл использовать ту терминологию, в которой мыслит сам терапевт.
Но других клиентов, наоборот, диагноз напугает. Человек может быть готов говорить о переживаниях как о невыносимом опыте, но без риска патологизации его самого.
У моего супервизора был случай, когда клиент настойчиво отвергал маркирование себя как пережившего травму, ощущая это едва ли не оскорбительным и упрощающим его многогранный опыт. У меня так же был опыт с клиенткой, которая уверенно запротестовала, когда я обмолвилась о том, что у нее, по всей видимости, могла быть какая-то травма. То есть, ее напугало само слово. Оказалось, что это усиливает ее стыд, «делая ее инвалидом» и как будто она уже не сможет никогда стать нормальной, потому что, как и у человека с оторванной рукой у нее «руки» уже не будет. Конечно, это звучит катастрофически, а хотелось бы сделать язык средством поддержания достоинства.
С другой стороны, в современных реалиях уже почти общеупотребимо, что травмы есть у всех. Детские, взрослые, разные. Можно сказать клиенту о его травмированности, и он только разведет руками: ну конечно, они у меня есть и в огромном количестве.
В целом, нет проблем говорить об этом как об особом типе страдания, свойственном человеку. Но риск заключается в том, что сам терапевт может не очень хорошо дифференцировать это страдание, применяя к нему привычные практики нормализации, заземления, анализа и т.д. Выше я упоминала, что попытки силами терапевта вывести клиента прямо в кабинете из состояния ужаса в какое-то условно-нормальное, может вызывать ожесточенность и ощущение еще большей изоляции. Такой же эффект, к сожалению, может иметь неосторожная работа с телом. Вот, как описывает клиент, прошедший несколько подходов к терапии, подобное переживание (описание взято из открытого телеграм канала):
«Что вы чувствуете в теле? Попробуйте почувствовать ступнями опору. Обратите внимание, где в теле эта эмоция. Опишите ощущения в теле. Что с вами происходит здесь и сейчас?
Такие формулировки немедленно и резко усугубляют состояние, тем более если терапевт предложит это внезапно и доброжелательно, и ты не успеешь осознать, а надо ли это тебе. Может случиться та самая регрессия с утратой агента. Как минимум, это будет невероятно больно. При этом наблюдатель может сохраниться, но это не послужит интеграции и не обрадует.»
Я думаю, что человек здесь имеет в виду, в первую очередь, утрату контроля. Ему и без того сложно, и тут у него как будто выбивают табуретку из-под ног: а ну-ка что это у нас? Тело? А не выдает ли оно тебя? Так что, интервенции, направленные на работу с паническими атаками или сильными аффектами, нужно использовать осторожно, с подготовкой и лучше с разрешения. Но для этого сначала нужно не испугаться того, что может произойти, если их не использовать. И вот здесь терапевту лучше бы знать нозологию или хотя бы примерно представлять, что такое может случиться, и это не какая-то непоправимая ошибка, приведшая к психотическому срыву прямо сейчас, а просто такое состояние. Состояние, которое будет возникать время от времени почти неизбежно, и возникновение которого само по себе стоит нормализовывать как одну из возможных реакций на реальность. «Сейчас у тебя это. Это естественно. Это очень тяжело. Хочешь сейчас за что-то зацепиться?».
Важно понимать, что ранняя работа с телом потенциально дестабилизирует. Если терапевт торопится активировать уязвимость, это может быть воспринято как угроза. Эрнесто Спинелли предлагал образ терапевта как Ватсона, не Шерлока, и этот образ мне близок. Не тот, кто раскрывает клиента, как дело, а тот, кто рядом. Хотя всё же не зря они работали в паре, знание тоже важно. Оно помогает терапевту не быть втянутым в травматический круг, снова и снова делая то, что должно работать, а почему-то не работает.
Чтобы помочь, нужно увидеть в клиенте не просто поведение, а его расколотость, фрагментацию. Тогда терапевт, возможно, будет способен разглядеть и пробудить у клиента интерес к тому, что тот переживает некие состояния. Но этот интерес невозможен без устойчивости, потому что фрагмент ведь может быть и затопляющим. В конечном счете, мы не пересказываем травматические события и не воссоздаем их прямо здесь, это очень важно. Мы создаём дистанцию к состоянию — не усиливаем диссоциацию, а производим осознанное «отодвигание» опыта, чтобы увидеть его и выдержать.
Еще один момент, для которого тоже важно иметь в голове ясность феномена, с которым мы работаем, это то, что структурная диссоциация не обязательно будет видна как социальная дисфункция. Кроме КПТСР у человека есть характер, защиты, навыки адаптации, воспитание, опыт.
Как пишет А. Жичкина: «Еще важнее выработать к себе и различным своим фрагментам сочувствие. Здесь особенность в том, что человек часто может вести себя крайне высокомерно: “почему вы не можете справиться, я же могу? Чужая уязвимость не вызывает ни понимания, ни сочувствия: что-что тебе сложно сделать? На митинг выйти? Мы под бомбами, и ничего. Или: даже двенадцатилетние дети ведут своих родителей через границы, четко соблюдая инструкции волонтеров и общаясь в дороге на нескольких языках, я не понимаю, почему не все взрослые так могут”» [16].
Она подчеркивает, что подобная стратегия отрицания собственной и чужой уязвимости действительно помогает выдерживать краткосрочные кризисы. Однако в долгосрочной перспективе она приводит к потере близости, игнорированию телесных сигналов и утрате смысла собственных решений и действий [16].
Я думаю — из своего опыта и опыта клиентов — что хороший результат – это не «полное исцеление», а повышение субъективно ощущаемого качества жизни. Немного стабильнее, немного увереннее, немного удовлетвореннее жизнью. Такой заведомо скромный подход вносит коррективы в работу уже на уровне запроса. Человек может не знать, насколько серьёзно то, что с ним происходит. Он может искренне думать, что это «какая-то поломка», которую можно устранить упражнениями или интроспекцией. Мы тоже можем не понимать, что с ним, видя его в первый или в десятый раз. Тем важнее быть осторожнее в обещаниях и гарантиях.
Из этого следует и концептуальная задача терапии. Речь не об иллюзии «исцелить травму» отношениями, а о постепенном восстановлении самой переносимости и способности к встрече. Первым шагом становится создание минимальной опоры — дыхание, комфортные ощущения, физическая безопасность, предсказуемый ритм начала и конца сессии. Терапевт, который выглядит стабильным и умеренно теплым. Затем возможны микро-встречи с другим: короткие отрезки со-присутствия, которые можно вынести. Отражения, возвращение на проверку клиенту понятого и немного структурированного материала небольшими порциями, сверка. Возвращение к общей задаче, проговаривание этой задачи, если возникает растерянность (а она возникнет в обоих креслах).
Такой путь скромен и в то же время амбициозен: он не переписывает прошлое, но создаёт возможность, чтобы ужас или стыд могли становиться опытом, пережитым с другим. Это уже меняет качество жизни: появляется чуть больше устойчивости, чуть меньше одиночества.
Другая цель, на которую не то, что стоит ориентироваться, а просто невозможно будет упустить ее из внимания – это выработка у клиента дистанции по отношению к его разным состояниям. Например, отсутствие ощущения Я в каждый конкретный момент может быть как результатом попытки не быть (или быть только наблюдателем), так и Я, слитым полностью со своим текущим состоянием (эмоциональным, телесным, любым). Мы не сможем, да нам и не стоит избегать моментов, когда человек будет туда проваливаться. Хорошо, если это происходит в кабинете, но намного чаще клиент контролирует свое поведение, а потом уже дома его накрывает паника, стыд или, например, сильное раздражение. К моменту следующего визита он может свои чувства переработать сам, чтобы не предъявлять себя «таким».
Понимая такую динамику, мне кажется важным, во-первых, предупредить о ней клиента, во-вторых, поддерживать любые попытки его самораскрытия, связанные с нашим контактом. Воспринимать это не как продвижение терапии его «расстройств», а скорее как продвижение его способности быть при другом, выдерживать то, что может произойти. Интерпретации в русле переносов и контрпереносов здесь скорее уводят от контакта, чем способны реально что-то прояснить. В конце концов, целостное Я может интегрировать в себя и страдающие фрагменты, и отстраненного наблюдателя, просто этого не удастся достичь инсценировками диалога между частями и пересаживанием на другой стул. Потому что это не внутренний конфликт, не противоречащие друг другу потребности, которые можно подружить. Мы имеем дело с частями целого, которые не присутствуют одновременно, и именно для этого они когда-то возникли. Постепенная интеграция может происходить, когда одна часть сможет выдерживать другую, и для этого их всех сначала выдерживает терапевт.
К чему стоит относиться особенно осторожно, так это к пересказу и воспоминаниям травматических событий. В начале практики у меня была клиентка с паническими атаками и тяжелым детским опытом, связанным с войной, угрозой жизни и утратой взрослых. Когда мы начали приближаться к детскому опыту, ей стало хуже, появились кошмарные сны. Вместо устойчивости я своими расспросами спровоцировала затопление аффектом. Она сама почувствовала, что выдерживать это будет непросто, и довольно рано сказала, что не сможет продолжать в таком темпе. Хотя внешне она выглядела очень устойчивой и сильной. Скорее всего, я слишком форсировала, обманувшись ее видимой силой.
Когда работаешь с таким клиентом, может возникать несколько сильных диссонансов.
Во-первых, объективная ситуация клиента может сильно не соответствовать его восприятию этой ситуации и в целом его самоощущению. Как реакция, у терапевта может возникнуть недоверие к тому, как человек описывает фактическую сторону своей жизни, и сомнения в том, что он действительно переживает все настолько тяжело, как говорит.
Другая особенность, тоже часто вызывающая сложные чувства у терапевта, это обнуление достигнутых пониманий. В одну сессию клиент может хорошо понимать вопросы терапевта, откликаться на них и демонстрировать продвижение в самопонимании, но уже в следующий раз как будто все обнуляется, и мы снова начинаем сначала. Терапевт может переставать доверять клиенту и его словам, может относиться к нему даже пренебрежительно, может терять надежду или записывать клиента в очень трудные или безнадежные. Очень важно отслеживать свои чувства и не торопиться с выводами.
Одна моя клиентка могла не приходить на встречи и не ставить меня в известность. Я злилась, пыталась анализировать в лоб, что это говорит о динамике наших отношений. Мы говорили об этом, она смущалась, обещала, что будет предупреждать, но все равно продолжала нет-нет да и опаздывать или забывать про встречи. В один из таких разов она рассказала, как вышла из дома по делам, не взяла телефон и внезапно обнаружила в другом месте, и куда делась часть времени, она не поняла. Оказалось, что такие провалы происходят у нее время от времени, она забывает и про другие свои занятия. Такие провалы в памяти тоже описываются как свойство КПТСР, и не редкое. Если интерпретировать их как сопротивление или какой-то еще коммуникативный акт в сторону терапевта, то можно проглядеть более широкую картину.
Янина Фишер пишет, что работа с травмой вовлекает терапевта в те состояния, в которых застрял клиент. Она подчёркивает: важно не действовать автоматически — не спасать, не тормошить, не объяснять, — потому что такие реакции могут воспроизводить травматический сценарий. Вместо этого терапевт должен удерживать позицию наблюдателя и оставаться в контакте со своим опытом [15].
Наконец, если отношения уже сложились, и клиент ощущает, что терапия ему скорее помогает, чем нет, то терапевт со своей стороны может ощущать раздражение, скуку, разочарование в клиенте, в себе или в психотерапии в целом. Дело в том, что самопонимание клиента не идет здесь рука об руку с изменением его образа действий и даже ощущений. Это очень долгая работа с очень медленным продвижением и откатами. Можно проходить по одним и тем же кругам десятки раз. Можно даже заскучать от постоянного ужаса, паники, распада, привыкнуть к ним, устать. Чтобы выдерживать эти чувства и относиться к ним не как к сигналу, что нужно срочно начать делать что-то другое или вообще все бросить, может помогать понимание, с чем именно ты столкнулся. В этом смысле я замечаю, что с тех пор, как начала изучать эту тему глубже, мои трудности в работе с несколькими клиентами стали на порядок яснее мне самой. Из того, что было сказано выше, следует, что такая глубокая травма, вроде бы, не может быть по определению быть интегрирована в отношения, быть разделенной. Уже произошло нечто необратимое. Но я думаю, что она может быть интегрирована в более широкий контекст. Туда же, куда могут быть интегрированы и отношения, хорошие и плохие, и социальный субстрат травматики, культурный контекст психотерапии как таковой, наш век, наши судьбы. Трудно переоценить взгляд с птичьего полета, с которого «всякое бывает, ты нормальный, просто все звери разные». Да, это может вступать в противоречие с клиентским «Как же так, мне же плохо, так не должно быть!». Здесь есть тонкая грань между обесцениванием и депатологизацией. Но это то, в чем, мне кажется, особенно хорош именно экзистенциальный подход. Все, что живет, имеет право на жизнь. Оно странно выглядит, странно ощущается – ну что ж, значит, будем расширять рамки понимания реальности.
Человек не плох и не хорош, он просто как-то справляется. Насилие не лечится насилием. Гипербдительность не лечится еще большей гипербдительностью к своему состоянию и к реакциям окружающих. Поддерживающее окружение мы человеку, конечно, не организуем, но час в неделю вполне по силам, если самим научиться быть со своим ужасом.
Список литературы:
- Пьер Жане. Психический автоматизм: экспериментальное исследование низших форм психической деятельности человека. СПб.: Наука, 2009. 500 с.
- Boaz, M. An Existential Approach to Interpersonal Trauma: Modes of Existing and Confrontations with Reality. Routledge, 2022. DOI: 10.4324/9781003181675.
- Фэйрберн, Р. В. Д. Избранные работы по психоанализу. М.: Канон+, 2023. 320 с.
- Герман, Дж. Травма и исцеление. М.: Бомбора (Эксмо), 2021. 400 с.
- Лэйнг, Р. Расколотое «Я». М.: АСТ, 2021. 288 с.
- Мэй, Р. Любовь и воля. М.: Академический проект, 2022. 303 с.
- Ван дер Харт, О., Нийенхейс, Э. Р. С., Стил, К. Призрачное Я: Структурная диссоциация и лечение последствий травмы. М.: Институт общегуманитарных исследований, 2011.
- Фишер, Я. Исцеление фрагментированной личности. М.: Гуманитарный Центр, 2021.
- Жичкина, А. Е. Ну что с того, что я там был: путеводитель по КПТСР. М., 2025.
- Левинас, Э. От существования к существующему // Избранное: Тотальность и бесконечное. — М.: Книга света, 2000. — С. 384–424. — Пер. с франц. О. А. Малаховой
- Ленгле А. Личностные расстройства и генез травмы. Экзистенциальный анализ личностных расстройств, возникающих вследствие травмы, 2013. Том 21. № 3. С. 10–45 ISSN: 2075-3470 / 2311-9446 (online)
- Holzhey-Kunz, A. Why the distinction between ontic and ontological trauma matters for existential therapists. Existential Analysis, 2016, т. 27, № 2, с. 262–273.
- Карут, К. Травма, время и история. В: Ушакин, С., Трубина, Е. (сост.), Травма: пункты. Сборник статей. М.: НЛО, 2009, с. 561–580.
Иллюстрация: Леон Спиллиарт (Léon Spilliaert, 1881–1946).